В последние годы, разумеется, ученые мужи не раз пытались вычислить дату его рождения по характеру и судьбе. Юпитер в благоприятном аспекте указывает на процветание. Восход Меркурия обещает умение легко и убедительно говорить. Если Марс не в Скорпионе, то я не знаю своего ремесла, говорит Кратцер. Его матери было пятьдесят два, и все думали, что она не сможет ни зачать, ни разродиться. Она таилась от всех, прятала живот под широкой одеждой, пока было можно. Он родился и все спросили: ой, что это?

В середине декабря Джеймс Бейнхем, барристер из Миддл-темпла, кается в ереси перед епископом Лондонским. В Сити говорят, Бейнхема пытали, сам Мор задавал ему вопросы, стоя рядом с палачом, пока тот вращал ворот дыбы, требовал назвать, кто еще в судебных иннах заражен лютеровым лжеучением. Через несколько дней сожгли вместе монаха и кожевника. Монах вез книги через Норфолкские порты и, на свою голову, через док святой Екатерины, где поджидал с приставами лорд-канцлер. У кожевника нашли собственноручно переписанное сочинение Лютера «О свободе христианина». Всех их он знал: униженного и раздавленного Бейнхема, монаха Бейфилда, Джона Тьюксбери, который, видит Бог, не был доктором богословия. Так заканчивается год: в клубах дыма, в облаке человеческого пепла над Смитфилдом.

В первое утро нового года он просыпается до света и видит рядом с кроватью Грегори.

— Отец, надо вставать и ехать. Тома Уайетта арестовали.

В следующий миг он уже на ногах. Первая мысль: Томас Мор нанес удар в сердце Анниного кружка.

— Куда его увезли? В Челси?

Грегори обескуражен.

— Почему в Челси?

— Король не может допустить… слишком близко… У Анны есть книги, она их ему показывала… он сам читал Тиндейла… кого Мор арестует следующим, короля?

Он берет рубаху.

— Мор тут ни при чем. Несколько остолопов устроили в Вестминстере дебош: прыгали через костер, били окна, как это обычно бывает… — Голос у Грегори усталый. — Затем подрались с дозорными, их отвели в участок, а сейчас прибежал мальчишка с запиской: не соблаговолит ли мастер Кромвель приехать и сделать стражнику новогодний подарок?

— Боже… — Он садится на постель, внезапно остро сознавая свою наготу: ступни, икры, ляжки, срам, волосатую грудь, щетину — и внезапно проступивший на плечах пот. Натягивает рубаху. — Поеду как есть. И мне надо прежде позавтракать.

Грегори говорит зло:

— Ты обещал быть ему отцом, вот и будь.

Он встает.

— Позови Ричарда.

— Я поеду с тобой.

— Езжай, если хочешь, но Ричард мне нужен на случай осложнений.

Никаких осложнений, просто долгий торг. Уже светает, когда молодые джентльмены, побитые, всклокоченные, в разорванной одежде цепочкой выходят во двор.

— Фрэнсис Уэстон, доброе утро, сэр, — говорит Кромвель, а про себя думает: «Знал бы, что ты здесь, не стал бы выкупать». — Почему вы не при дворе?

— Я там, — отвечает Фрэнсис, дыша вчерашними винными парами. — В Гринвиче, не здесь. Понятно?

— Раздвоение. Конечно, — говорит он.

— О, Господи. Господи Иисусе Христе. — Томас Уайетт щурится от слепящего снега, трет виски. — Больше никогда.

— До следующего года, — хмыкает Ричард.

Кромвель поворачивается и видит, как на улицу, волоча ноги, выходит последний из молодых джентльменов.

— Фрэнсис Брайан. Я мог бы догадаться, что без вас тут не обошлось. Сэр.

Кузен леди Анны дрожит от первого новогоднего морозца, как мокрый пес.

— Клянусь грудями святой Агнессы, пробирает!

Дублет на Фрэнсисе порван, ворот у рубашки болтается, одна нога в башмаке, другая — без, чулки спадают. Пять лет назад на турнире ему выбили глаз; повязка, видимо, свалилась в драке, и видна сморщенная, нездорового цвета глазница. Фрэнсис обводит двор единственным уцелевшим оком.

— Кромвель? Я не помню, чтобы вы были с нами вчера ночью.

— Я был у себя в постели и предпочел бы в ней оставаться.

— Ну так езжайте обратно! — Фрэнсис, рискуя упасть, вскидывает руки. — У какой из городских женушек вы нынче ночуете? У вас, небось, по одной на каждый день святок?

Он уже готов хохотнуть, но тут Брайан добавляет:

— У вас ведь, у сектантов, женщины общие?

— Уайетт, — поворачивается он к Тому. — Скажите своему другу прикрыться, пока не отморозил срам. Ему уже и без глаза не сладко.

— Скажите спасибо! — орет Томас Уайетт, раздавая приятелям тычки. — Скажите спасибо мастеру Кромвелю и отдайте, сколько мы должны. Кто еще приехал бы в такую рань с открытым кошельком, да еще в праздник? Мы могли просидеть здесь до завтра.

Не похоже, что у них на круг наберется хотя бы шиллинг.

— Ничего, — говорит он. — Я запишу на счет.

II «Ах, чем бы милой угодить?»

Весна 1532

Пришло время пересмотреть договоры, на которых стоит мир: между правителем и народом, между мужем и женой. Договоры эти держатся на усердном попечении одной стороны об интересах другой. Господин и супруг защищают и обеспечивают, супруга и слуга повинуются. Над хозяевами, над мужьями — Господь. Он ведет счет нашим непокорствам, нашим человеческим безумствам и простирает Свою десницу. Десницу, сжатую в кулак.

Вообразите, что обсуждаете эти материи с Джорджем, лордом Рочфордом. Джордж не глупее других, образован, начитан, однако сегодня больше занят огненно-алым атласом в прорезях бархатного рукава: поминутно тянет ткань пальцами, делая еще пышнее, так что похож на жонглера, катающего мячи на руке.

Пришло время сказать, что такое Англия, ее пределы и рубежи; не просто измерить и счесть береговые форты и пограничные стены, а оценить ее способность самой решать собственные дела. Пришло время сказать, кто такой король, как он должен оберегать свой народ от любых посягательств извне, будь то военное вторжение или попытки указывать англичанам на каком языке им разговаривать с Богом.

Парламент собирается в середине января. Задача на март — сломить сопротивление епископов, недовольных новым порядком, ввести в действие законы, по которым — хотя платежи приостановлены уже сейчас — церковные доходы не будут поступать в Рим, а король станет главой церкви не только на бумаге. Палата общин составляет петицию против церковных судов, столь произвольных в своих решениях, столь зарвавшихся в определении своей юрисдикции. Документ ставит под сомнение сферу их полномочий, само их существование. Бумаги проходят через множество рук, но под конец он сам сидит над ними целую ночь, с Рейфом и Зовите-меня-Ризли, вписывает поправки между строк. Его цель — побороть оппозицию: Гардинер, хоть и состоит при короле секретарем, счел своим долгом возглавить атаку прелатов на новый закон.

Король посылает за мастером Стивеном. Гардинер входит в королевские покои: волосы на загривке дыбом, сам весь сжался, как мастифф, которого тащат к медведю. У короля для человека такой комплекции необычно высокий голос, который в минуты ярости становится пронзительно-визгливым. Клирики — его подданные или только наполовину? А может, и вовсе не подданные, если клянутся в верности Риму? Не правильнее ли будет, кричит король, чтобы они присягали мне?

Стивен выходит из королевских покоев и прислоняется к стене, на которой резвятся нарисованные нимфы. Вынимает платок и, позабыв, зачем вынул, комкает ткань в огромной лапище, наматывает на ладонь, как повязку. По лицу катится пот.

Он, Кромвель, зовет слуг:

— Милорду епископу дурно!

Приносят скамеечку, Стивен смотрит на нее, смотрит на него, затем садится с опаской, будто не доверяет работе плотника.

— Как я понимаю, вы слышали?

Каждое слово.

— Если король посадит вас в тюрьму, я прослежу, чтобы вы не остались без самого необходимого.

— Черт бы вас побрал, Кромвель! Да кто вы вообще! Какой пост занимаете? Вы никто. Ничто.

Мы должны выиграть спор, а не просто раздавить несогласных. Кромвель виделся с Кристофером Сен-Жерменом, престарелым юристом, к чьим словам прислушивается вся Европа. В Англии нет человека, говорил Сен-Жермен, который не видел бы, что церковь нуждается в реформах, и чем дальше, тем больше; если церковь не способна сама себя реформировать, пусть ее реформируют король и парламент. К такому мнению я пришел, размышляя над этим вопросом несколько десятков лет.